150 000 000

150 000 000 мастера этой поэмы имя.
Пуля — ритм.
Рифма — огонь из здания в здание.
150 000 000 говорит губами моими.
Ротационной шагов
в булыжном верже площадей
напечатано это издание.

Кто спросит луну?
Кто солнце к ответу притянет -
чего
ночи и дни чини́те!?
Кто назовёт земли гениального автора?
Так
и этой
моей
поэмы
никто не сочинитель.
И идея одна у неё -
сиять в настающее завтра.
В этом самом году,
в этот день и час,
под землёй,
на земле,
по небу
и выше -
такие появились
плакаты,
летучки,
афиши -

«ВСЕМ!

 ВСЕМ!

 ВСЕМ!

Всем,

кто больше не может!

Вместе

выйдите

и идите!»

 (подписи):

МЕСТЬ — ЦЕРЕМОНИЙМЕЙСТЕР.

ГОЛОД — РАСПОРЯДИТЕЛЬ.

ШТЫК.

БРАУНИНГ.

БОМБА.

(три

подписи:

секретари).

Идём!
Идемидем!
Го, го,
го, го, го, го,
го, го!
Спадают!
Ванька!
Керенок подсунь-ка в лапоть!
Босому что ли на митинг ляпать?
Пропала Россеичка!
Загубили бедную!
Новую найдём Россию.
Всехсветную!
Идё-ё-ё-ё-ё-м!

Он сидит раззолоченный
за чаем
 с птифур.
Я приду к нему
в холере.
Я приду к нему
в тифу.
Я приду к нему,
я скажу ему:
«Вильсон, мол,
Вудро,
хочешь крови моей ведро?
И ты увидишь…»
До самого дойдём
до Ллойд-Джорджа -
скажем ему:
«Послушай,
Жоржа...»

— До него дойдёшь!
До него океаны.
Страшен,
как же,
российский одёр им.
— Ничего!
Дойдём пешкодёром!
Идёмидём!

Будилась призывом,
из лесов
спросонок,
лезла сила зверей и зверят.
Визжал придавленный слоном поросёнок.
Щенки выстраивались в щенячий ряд.
Невыкосим человечий крик.
Но зверий
душу верёвкой сворачивал.
(Я вам переведу звериный рык,
если вы не знаете языка зверячьего):

«Слушай,
Вильсон,
заплывший в сале!
Вина людей -
наказание дай им.
Но мы
не подписывали договора в Версале.
Мы,
зверьё,
за что голодаем?
Своё животное горе киньте им!
Дос́ыта наесться хоть раз бы ещё!
К чреватым саженными травами Индиям,
к американским идёмте пастбищам!»

О-о-гу!
Нам тесно в блокаде-клетке.
Вперёд, автомобили!
На митинг, мотоциклетки!
Мелочь, направо!
Дорогу дорогам!
Дорога за дорогой выстроились в ряд
Слушайте, что говорят дороги.
Что говорят?

«Мы задохлись ветр́ами и пылями,
вьясь степями по рельсам голодненькими.
Немощёными хлипкими милями
надоело плестись за колодниками.
Мы хотим разливаться асфальтом,
под экспрессов тарой осев.
Подымайтесь!
Довольно поспали там,
колыбелимые пылью шоссе!
Идё-ё-ё-ё-м!»
И-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и.
К каменноугольным идёмте бассейнам!
За хлебом!
За чёрным!
Для нас засеянным.
Без дров ходить -
дураков наймите!
На митинг, паровозы!
Паровозы,
на митинг!

Скоре-е-е-е-е-е-е-е!
Скорейскорей!
Эй,
губернии,
снимайтесь с якорей!
За Тульской Астраханская,
за махиной махина,
стоявшие недвижимо
даже при Адаме,
двинулись
и на
другие
прут, погромыхивая городами,

Вперёд запоздавшую темь гоня,
сшибаясь ламп лбами,
на митинг шли легионы огня,
шагая фонарными столбами.

А по верху,
воду с огнём миря,
загнившие утопшими, катились моря.
«Дорогу каспийской волне баловнице!
Обратно в России русло не поляжем!
Не в чахлом Баку,
а в ликующей Ницце
с волной средиземной пропляшем по пляжам».

И, наконец,
из-под грома
бега и езды,
в ширь непомерных лёгких завздыхав,
всклокоченными тучами рванулись из дыр
и пошли грозой российские воздуха.
Идё-ё-ё-ё-м!
Идёмидём!

И все эти
сто пятьдесят миллионов людей,
биллионы рыбин,
триллионы насекомых,
зверей,
домашних животных,

сотни губерний,
со всем, что построилось,
стоит,
живёт в них,
всё, что может двигаться,
и всё, что не движется,
всё, что еле двигалось,
пресмыкаясь,
ползая,
плавая -
лавою всё это,
лавою!

И гудело над местом,
где стояла когда-то Россия:
- Это же ж не важно,
чтоб торговать сахарином!
В колокола клокотать чтоб — сердцу важно!
Сегодня
в рай
Россию ринем
за радужные закатов скважины.

Го, го,
го, го, го, го,
го, го!
Идёмидём!
Сквозь белую гвардию снегов!

Чего полезли губерний туши
из веками намеченных губернаторами зон?
Что, слушая, небес зияют уши?
Кого озирает горизонт?

Оттого
сегодня
на нас устремлены
 глаза всего света
и уши всех напряжены,
наше малейшее ловя,
чтобы видеть это,
чтобы слушать эти слова:
это -
революции воля,
брошенная за последний предел,
это -
митинг,
в махины машинных тел
вмешавший людей и зверьи туши,
это -
руки,
лапы,
клешни,
рычаги,
туда,
где воздух поредел,
вонзённые в клятвенном единодушье.
Поэтов,
старавшихся выть поднебесней,
забудьте,
эти слушайте песни:

"Мы пришли сквозь столицы,
сквозь тундры прорвались,
прошагали сквозь грязи и лужищи.
Мы пришли миллионы,
миллионы трудящихся,
миллионы работающих и служащих.
Мы пришли из квартир,
мы сбежали со складов,
из пассажей, пожаром озарённых.
Мы пришли миллионы,
миллионы вещей,
изуродованных,
сломанных,
разорённых.

Мы спустились с гор,
мы из леса сползлись,
от полей, годами глоданных.
Мы пришли,
миллионы,
миллионы скотов,
одичавших,
тупых,
голодных.

Мы пришли,
миллионы
безбожников,
язычников
и атеистов -
биясь
лбом,
ржавым железом,
полем -
все
истово
господу богу помолимся.

Выйдь
не из звёздного
нежного ложа,
боже железный,
огненный боже,
боже не Марсов,
Нептунов и Вег,
боже из мяса -
бог-человек!
Звёздам на́ мель
не загнанный ввысь,
земной
между нами
выйди,
явись!

Не тот, который
«иже еси на небесех».
Сами
на глазах у всех
сегодня
мы
займёмся
чудесами.

Твоё во имя
биться дабы,
в громе,
в дыме
встаем на дыбы.
Идём на подвиг
труднее божеского втрое,
творившего,
пустоту вещами да́руя.
А нам
не только, новое строя,
фантазировать,
а ещё и издинамитить старое.
Жажда, пой!
Голод, насыть!
Время
в бои
тело носить.

Пули, погуще!
По оробелым!
В гущу бегущим
грянь, парабеллум!

Самое это!
С донышка душ!
Жаром,
жженьем,
железом,
светом,
жарь,
жги,
режь,
рушь!

Наши ноги -
поездов молниеносные проходы.
Наши руки -
пыль сдувающие веера полян.
Наши плавники — пароходы.
Наши крылья — аэроплан.

Идти!
Лететь!
Проплывать!
Катиться! -
всего мирозданья проверяя реестр.
Нужная вещь -
хорошо,
годится.
Ненужная -
к чёрту!
Чёрный крест.
Мы
тебя доконаем,
мир-романтик!
Вместо вер -
в душе
электричество,
пар.
Вместо нищих -
всех миров богатство прикарманьте!
Стар — убивать.
На пепельницы черепа!

В диком разгроме
старое смыв,
новый разгро́мим
по миру миф.
Время-ограду
взломим ногами.
Тысячу радуг
в небе нагаммим.

В новом свете раскроются
поэтом опоганенные розы и грёзы.
Всё
на радость
нашим
глазам больших детей!
Мы возьмём
и придумаем
новые розы -
розы столиц в лепестках площадей.
Все,
у кого
мучений клейма нажжены,
тогда приходите к сегодняшнему палачу.
И вы
узнаете,
что люди
бывают нежны,
как любовь,
к звезде вздымающаяся по лучу.
Будет
наша душа
 любовных Волг слиянным устьем.
Будешь
- любой приплыви -
глаз сияньем облит.
По каждой
тончайшей артерии
 пустим
поэтических вымыслов феерические корабля.
Как нами написано, -
мир будет таков
и в среду,
и в прошлом,
и ныне;
и присно,
и завтра,
и дальше
во веки веков!.
За лето
столетнее
бейся,
пой:
— «И это будет
последний
и решительный бой!»
Залпом глоток гремим гимн!
Миллион плюс!
Умножим на сто!
По улицам!
На крыши!
За солнца!
В миры -
слов звонконогие гимнасты!

И вот
Россия
не нищий оборвыш,
не куча обломков,
не зданий пепел -
Россия
вся
единый Иван,
и рука
у него -
Нева,
а пятки — каспийские степи.

Идём!
Идёмидём!
Не идём, а летим!
Не летим, а молньимся,
души зефирами вымыв!
Мимо
баров и бань.
Бей, барабан!
Барабан, барабань!
Были рабы!
Нет раба!
Баарбей!
Баарбань!
Баарабан!
Эй, стальногрудые!
Крепкие, эй!
Бей, барабан!
Барабан, бей!
Или — или.
Пропал или пан!
Будем бить!
Бьём!
Били!
В барабан!
В барабан!
В барабан!

Революция
царя лишит царёва званья.
Революция
на булочную бросит голод толп,
Но тебе
какое дам названье,
вся Россия, смерчем скрученная в столб?!
Совнарком -
его частица мозга, -
не опередить декретам скач его.
Сердце ж было так его громоздко,
что Ленин еле мог его раскачивать.
Красноармейца можно отступить заставить,
коммуниста сдавить в тюремный гнёт,
но такого
в какой удержишь заставе,
если
такой
шагнёт?!
Гром разодрал побережий уши,
и брызги взметнулись земель за тридевять,
когда Иван,
шаги обрушив,
пошёл
грозою вселенную выдивить.

В стремя фантазии ногу вденем,
дней оседлаем порох,
и сами
за этим блестящим виденьем
пойдём излучаться в несметных просторах.

Теперь
повернём вдохновенья колесо.
Наново ритма мерка.
Этой части главное действующее лицо — Вильсон.
Место действия — Америка.

Мир,
из света частей
собирая квинтет,
одарил её мощью магической.
Город в ней стоит
на одном винте,
весь электро-динамо-механический.

В Чикаго
14000 улиц -
солнц площадей лучи,
От каждой -
переулков
длиною поезду на́ год.
Чудно человеку в Чикаго!

В Чикаго
от света
солнце
 не ярче грошовой свечи.
В Чикаго,
 чтоб брови поднять -
и то
электрическая тяга.

В Чикаго
на вёрсты
в небо
скачут
дорог стальные циркачи.
Чудно́ человеку в Чикаго!

В Чикаго
у каждого жителя
не менее генеральского чин.
А служба -
в барах быть,
кутить без забот и тя́гот.
Съестного
в чикагских барах
чего-чего не начу́дено!
Чудно́ человеку в Чикаго!
Чудно́ человеку!
И чу́дно!
В Чикаго
такой свирепеет грохот,
что грузовоз
с тысчесильной машиною
казался,
что ветрится тихая кроха,
что он
прошелёстывал тишью мышиного.
Русских
в город тот
не везёт пароход,
не для нас дворцов этажи.
Я один там был,
в барах ел и пил,
попивал в барах с янками джин.
Может, пустят и вас,
не пустили пока -
начиняйтесь же и вы чудесами -
в скороходах-стихах,
в стихах-сапогах
исходи́те Америку сами!

Аэростанция
на небоскрёбе.
Вперёд,
пружиня бока в дирижабле!
Сожмутся мосты до воробьих рёбер.
Чикаго внизу
землёю прижаблен.
А после,
с неба,
видные еле,
сорвавшись,
камнем в бездну спланируем.
Тоннелем
в метро
подземные вёрсты выроем
и выйдем на площадь.
Народом запружена.
Версты шириною с три.

Отсюда начинается то, что нам нужно
— «Королевская улица» -
по-ихнему
- «Р́ояль стрит».
Что за улица?
Что на ней стоит?

А стоит на ней -
Чипль-Стронг-Отель.
Да отель ли то
или сон?!
А в отеле том
в чистоте,
в теплоте
сам живёт
Вудро
Вильсон.
Дом какой — не скажу.
А скажу когда,
то покорнейше прошу не верить.
Места нет такого, отойти куда,
чтоб всего его глазом обмерить.
То,
что можно увидеть,
один уголок,
но и то
такая диковина!
Посмотреть, например,
на решётки клок -
из гущённого солнца кована.
А с боков обойдешь -
гора не гора!
Вёрст на сотни,
а может, на тыщи.
За седьмое небо зашли флюгера.
Да и флюгер
не богом ли чищен?
Тоже лестница там!
Не пойдёшь по ней!
Меж колоночек,
балкончиков,
портиков
сколько в ней ступе́ней
и не счесть ступне -
ступене́й этих самых
до чёртиков!
Коль пешком пойдёшь -
иди молодой!
Да и то
 дойдёшь ли старым!
А для лифтов -
трактиры по лестнице той,
чтоб не изголодались задаром.
А доехали -
если рады нам -
по пяти впускают парадным.
Триста комнат сначала гости идут.
Наконец дошли.
Какое!
Тут
опять начались покои.
Вас встречает лакей,
Булава в кулаке.
Так пройдёшь лакеев пять.
И опять булава.
И опять лакей.
Залу кончишь -
лакей опять.
За лакеями
гуще ещё
курьер.
Курьера курьер обгоняет в карьер.
Нет числа.
От числа такого
дух займет у щенка-Хлестакова.
И только
уставши
от страшных снований,
когда
не кажется больше,
что выйдешь,
а кажется,
нет никаких оснований,
чтоб кончилось это -
приёмную видишь,
Вход отсюда прост -
в триаршинный рост
секретарь стоит в дверях нём.
Приоткроем дверь.
По ступенькам — (две) -
приподымемся,
взглянём,
ахнем! -
То не солнце днём -
цилиндрище на нём
возвышается башней Сухаревой.
Динамитом плюёт
и рыгает о нём,
рыжий весь,
и ухает ухарево.
Посмотришь в ширь -
иоркширом иоркшир!
А длина -
и не скажешь какая длина,
так далеко от ног голова удалена!
То ль заряжен чем,
то ли с присвистом зуб,
что ни звук -
бух пушки.
Люди — мелочь одна,
люди ходят внизу,
под ним стоят,
как избушки.
Щёки ж
такой сверхъестественной мякоти,
что сами просятся -
придите,
лягте.
А одежда тонка,
будто вовсе и нет -

из тончайшей поэтовой неги она.
Кальсоны Вильсона
не кальсоны — сонет,
сажени из ихнего Онегина.
А работает как!
Не покладает рук.
Может заработаться до сме́рти.
Вертит пальцем большим
большого вокруг.
То быстрей
то медленней вертит.
Повернет -
расчёт где-нибудь
на заводе.
Мне
платить не хотят построчной платы.
Повернёт -
Штраусы вальсы заводят,
золотым дождём заливает палаты.
Чтоб его прокормить,
поистратили рупь.
Обкормленный весь,
опо́енный.
И на случай смерти,
не пропал чтоб труп,
салотопки стоят,
маслобойни.
Все ему
американцы отданы,
и они
гордо говорят:
я -
американский подданный.
Я -
свободный
американский гражданин.
Под ним склонённые
стоят
его услужающих сонмы.
Вся зала полна
Линкольнами всякими.
Уитмэнами,
Эдисонами.
Свита его
из красавиц,
 из самой отборнейшей знати.
Его шевеленья малейшего ждут.
Аделину
Патти
знаете?
Тоже тут!
В тесном смокинге стоит Уитмэн,
качалкой раскачивать в невиданном ритме.
Имея наивысший американский чин -
«заслуженный разглаживатель дамских морщим»,
стоит уже загримированный и в шляпе
всегда готовый запеть Шаляпин.
Паркеты песком соря,
рассыпчатые от старости стоят профессора.
Сам знаменитейший Мечников
стоит и снимает нагар с подсвечников.
Конечно,
учёных
сюда
привёл
теорий потоп.

Художников
какое-нибудь
великолепнейшее
экольдебозар.

Ничего подобного!
Все
сошлись,
чтоб
ходить на базар.
Ежеутренне
все эти
любимцы муз и слав
нагрузятся корзинами,
идут на рынок.
и несут,
несут
мяса́,
масла́.
Какой-нибудь король поэтов
Лонгфелло
сто волочит со сливками крынок.
Жрёт Вильсон,
наращивает жир,
растут животы,
за этажом этажи.

Небольшое примечание:

художники
Вильсонов,
Ллойд-Джорджев,
Клемансо
рисуют -
усатые,
безусые рожи -
и напрасно:
всё
это
одно и то же.

Теперь
довольно смеющихся глав нам.
В уме
Америку
ясно рисуете.
Мы переходим
к событиям главным.
К невероятной,
к гигантской сути.

День
этот
был
огнеупорный.
В разливе зноя зе́мли тихли.
Ветро́в иззубренные бороны
вотще старались воздух взрыхлить.
В Чикаго
жара непомерная:
градусов 100,
а 80 - наверное.
Все на пляже.
Кто могли — гуляли себе.
А в большей части лежали даже
Пот
благоухал
на их холёном теле.
Ходили и пыхтели.
Лежали и пыхтели.
Барышни мопсиков на цепочках водили,
и
мопсик,
 раскормленный был,
как телёнок.
Даме одной,
дремавшей в идиллии,
в ноздрю
сжаревший влетел мотылёнок.
Некоторые вели оживленные беседы,
говорили «ах»,
говорили «ух».
С деревьев слетал пух.
Слетал с деревьев мимозовых.
Розовел
на белых шелках и кисеях.
Белел на розовых.

Так
довольно долго
все занимались
приятным времяпрепровождением.
Но уже
час тому назад
стало
кое-что
меняться.
Еле слышное,
разве только что кончиком души,
дуновенье какое-то.
В безветренном море
ширятся всплески.
Что такое?
Чего это ради её?
А утром
в молнийном блеске
АТА
(Американское Телеграфное Агентство)
город таким шарахнуло радио:
«Страшная буря на Тихом океане.
Сошли с ума муссоны и пассаты.
На Чикагском побережье выловлены рыбы.
Очень странные,
В шерстях.
Носатые».
Вылазили сонные,
не успели ещё обсудить явление,.
а радио
спешные
вывешивало объявления:
«Насчет рыб ложь.
Рыбак спьяну местный.
Муссоны и пассаты на месте.
Но буря есть.
Даже ещё страшней.
Причины неизвестны».
Выход судам запретили большие,
к ним
присоединились
маленькие пароходные компа-
нийки.
Доллар пал.
Чемоданы нарасхват.
Биржа в панике.
Незнакомого
на улице
останавливали незнакомые -
не знает ли чего человек со стороны.
Экстренный выпуск!
Радио!
Выпуск экстренный!
«Радиограмма переврана.
Не бурь раскат.
Другое.
Грохот неприятельских эскадр».
Радио расклеили.
И, опровергая оное,
сейчас же
новое,
последнее,
захватывающее,
сенсационное.
«Не пушечный дым -
океанская синева.
нет ни броненосцев,
ни флотов,
ни эскадр.
Ничего нет.
Иван».
Что Иван?
Какой Иван?
Откуда Иван?
Почему Иван?
Чем Иван?
Положения не было более запутанного.
Ни одного объяснения
достоверного,
путного.
Сейчас же собрался коронный совет.
Всю ночь во дворце беспокоился свет.
Министр Вильсона
Артур Крупп
заговорился так,
что упал, как труп.
Капитализма верный трезор,
совсем умаялся сам Крезо.
Вильсон
необычайное
проявил упорство
и к утру
решил -
иду в единоборство.
Беда надвигается.
Две тысячи вёрст.
Вёрст за тысячу.
З́а сто.
И...

очертанья идущего
нащупали,
заметили,
увидели маяки глазастые.

Строки
этой главы,
гремите,
время ритмом роя!

В песне -
миф о героях Гомера,
история Трои,
до неузнаваемости раздутая,
воскресни!

Голодный,
с теплом в единственный градус
жизни,
как милости да́ренной,
радуюсь,
ход твой следя легендарный.
Куда теперь?
Где пеш?
Какими идёшь морями?
Молнию рвущихся депеш
холодным стихом орамим.
Ворвался в Дарданеллы Иванов разбег.
Турки
с разинутыми ртами
смотрят:
человек -
голова в Казбек! -
идёт над Дарданелльскими фортами.
Старики улизнули.
Молодые на мол.
Вышли.
Песни бунта и молодости.
И лишь
до берега вал домёл,
и лишь волною до мола достиг -
бросились,
 будто в долгожданном сигнале,
человек на человека,
класс на класс.
Одних короновали.
Других согнали.
Пешком по морю -
и скрылись из глаз.
Других глотает морская ванна,
другими
акула кровавая кутит,
а эти
вошли,
ввалились в Ивана
и в нём разлеглись,
как матросы в каюте.
(А в Чикаго
ничто не сулило пока
для чикагцев страшный час.
Изогнувшись дугой,
оттопырив бока,
веселились,
танцами мчась.)
Замерли римляне.
Буря на Тибре.
А Тибр,
взъярясь,
папе римскому голову выбрил
и пошёл к Ивану сквозь утреннюю ясь.

(А в Чикаго,
усы в ликёры вваля,
выступ мяса облапив бабистый, -
Илл-ля-ля-!
Олл-ля-ля! -
процелованный,
взголённый,
разухабистый.)

Чёрная ночь.
Без звёздных фонарей,
К Вильсону,
скользя по водным массам,
коронованный поэтами
крадётся Рейн,
слегка посвечивая голубым лампасом.

(А Чикаго
спит,
обтанцован,
опит,
рыхотелье подушками выхоля.
Синь уснула.
Сопит.
Море храпом храпит.
День встаёт.
Не расплатой на них ли?)

Идёт Иван,
сиянием брезжит.
Шагает Иван,
прибоями брызжет.
Бежит живое.
Бежит, побережит.
Вулканом мир хорохорится рыже.
Этого вулкана нет на
составленной старыми географами карте.
Вселенная вся,
а не жалкая Этна,
народов лавой брызжущий кратер -
Ревя несётся
странами стёртыми
живое и мёртвое
от ливня лав.
Одни к Ивану бегут
с простёртыми
руками,
другие - к Вильсону стремглав.
Из мелких фактов будничной тины
выявился факт один:
вдруг
уничтожились все середины -
нет на земле никаких середин.
Ни цветов,
ни оттенков,
ничего нет -
кроме
цвета, красящего в белый цвет,
и красного,
кровавящего цветом крови.
Багровое всё становилось багровей.
Белое всё белей и белее.
Иван
через царства
шагает по крови,
над миром справляя огней юбилеи.
Выходит, что крепости строили даром.
Заткнитесь, болтливые пушки!
Баста!
Над неприступным прошёл Гибралтаром.
И мир
океаном Ивану распластан.
(А в Чикаго
на пляже
выводок шлюх
беснованием моря встревожен.
Погоняет время за слухом слух,
отпустив небылицам вожжи.)

Какой адмирал
в просторе намытом
так пути океанские выучит?!
Идёт,
начинённый людей динамитом.
Идёт,
всемирной злобою взрывчат.
В четыре стороны расплылось
тихоокеанское лоно.

Иван
без карт,
без компасной стрелки
шёл
и видел цель неуклонно,
как будто
не с моря смотрел,
а с тарелки.

(А в Чикаго
до Вильсона
 докатился вал,
брошенный Ивановой ходьбою.
Он боксёров,
стрелков,
фехтовальщиков сзывал,
чтобы силу наяривать к бою.)
Вот та́к открыватели,
так Колумбы
сияли,
когда
Ивану
до носа -
как будто
с тысячезапахой клумбы -
земли приближавшейся запах донёсся.

(А в Чикаго
боксёров
распирает труд.
Положили Вильсона наземь
и…
ну тереть!
Натирают,
трут,
растирают силовыми мазями.)

Сверльнуло глаза́ маяка одноглазье -
и вот
в мозги,
в глаза,
в рот,
из всех океанских щелей вылазя,
Америка так и прёт и прёт.
Взбиралась с разбега верфь на верфь.
На виадук взлетал виадук.
Дымище такой,
что, в чёрта уверовав,
идёшь, убеждённый,
что ты в аду.

(Где Вильсона дряблость?
Сдули!
Смолодел на сорок годов.
Животами мышцы вздулись.
Ощупали.
Есть.
Готов.)

Доходит,
пеной волну опеня,
гигантам домам за крыши замча,
на берег выходит Иван
в Америке,
сухенький,
даже ног не замоча.

(Положили Вильсону последний заклёп
на его механический доспех,
шлем ему бронированный возвели на лоб,
и к Ивану он гонит спех.)

Чикагцы
себя
не любят
в тесных улицах пло́щить.
И без того
в Чикаго
площади самые лучшие.
Но даже
для чикагцев непомерная
площадь
была приготовлена для этого случая.

Люди,
место схватки орамив,
пускай непомерное! -
сузили в узел.
С одной стороны -
с горностаем,
с бобрами,
с другой -
синевели в замасленной блузе.

Лошади
в кашу впутались
в ту же.
К бобрам -
арабский скакун,
к блузам -
тяжёлые туши битюжьи.
Вздымают ржанье,
грозят рысаку.

Машины стекались, скользя на мази́.
На классы разбился
и вывоз
и ввоз.
К бобрам
изящный ушёл лимузин,
к блузам
стал
стосильный грузовоз.

Ни песне,
ни краске не будет отсрочки,
бой вас решит — судия строгий.
К бобрам -
декадентов всемирных строчки.
К блузам -
футуристов железные строки.

Никто,
никто не избегнет возмездья -
звезде,
и той
не уйти.
К бобрам становитесь,
генералы созвездья,
к блузам -
миллионы Млечного пути.
Наружу выпустив скованные лавины,
земной шар самый
на две раскололся полушарий половины
и, застыв,
на солнце
повис весами.

Всеми сущими пушками
над
площадью объявлен был
«чемпионат
всемирной классовой борьбы!»
В ширь
ворота Вильсону -
верста,
и то́ он
боком стал
и еле лез ими.

Сапожищами
подгибает бетон.
Чугунами гремит,
желе́зами.

Во Ивана входящего вперился он -
осмотреть врага,
да нечего
смотреть -
ничего,
хорошо сложён,
цветом тела в рубаху просвечивал.
У того -
револьве́ры
в четыре курка,
сабля
в семьдесят лезвий гнута,
а у этого -
рука
и ещё рука,
да и та
за пояс ткнута.

Смерил глазом.
Смешок по усам его.
Взвил плечом шитьё эполетово:
«Чтобы я -
о господи! -
этого са́мого?
Чтобы я
не смог
вот этого?!»

И казалось -
растёт могильный холм
посреди ветров обвываний.
Ляжет в гроб,
и отныне
никто,
никогда,
ничего
не услышит
о нашем Иване.

Сабля взвизгнула.
От плеча
и вниз
на четыре версты прорез.
Встал Вильсон и ждёт -
кровь должна б,
а из
раны
вдруг
человек полез.
И пошло ж идти!
Люди,
дома,
броненосцы,
лошади
в прорез пролезают узкий.
С пением лезут.
В музыке.
О горе!
Прислали из северной Трои
начинённого бунтом человека-коня!
Метались чикагцы,
о советском строе
весть по оторопевшим рядам гоня.

Товарищи газетчики,
не допытывайтесь точно,
где была эта битва
и была ль когда.
В этой главе
в пятиминутье всредоточены
бывших и не бывших битв года.

Не Ленину стих умилённый.
В бою
славлю миллионы,
вижу миллионы,
миллионы пою.
Внимайте же, историки и витии,
битв не бывших видевшему перипетии!

«Вставай, проклятьем заклеймённый» -
радостная выстрелила весть.
В ответ
миллионный
голос:
«Готово!»
«Есть!»
«Боже, Вильсона храни.
Сильный, державный», -
они
голос подняли ржавый.
Запела земли половина красную песню.
Земли половина белую песню запела.
И вот
за песней красной,
и вот
за песней за белой -
тараны затарахтели в запертое будущее,
лучей щетины заскребли,
замели.
Руки разрослись,
легко распутывающие
неведомые измерения души и земли.
Шарахнутые бунта веником
лавочники,
не доведя обычный торг,
разбежались ошпаренным муравейником
из банков,
магазинов,
конторок.
На толщь душивших набережных и дамб
к городам
из океанов
двинулась вода.
Столбы телеграфные то здесь,
то там
соборы вздергивали на провода.
Бросив насиженный фундамент,
за небоскрёбом пошёл небоскрёб,
как тигр в зверинце -
мясо
фунтами,
пастью ворот особнячишки сгрёб.
Сами себя из мостовых вынув, -
где, хозяин, лбище твой? -
в зеркальные стекла бриллиантовых магазинов
бросились булыжники мостовой.
Не боясь сесть на́ мель,
не боясь на колокольни напороть туши,
просто -
как мы с вами -
шагали киты сушей.
Красное всё,
и всё, что б́ело,
билось друг с другом,
билось и пело.

Танцевал Вильсон
во дворце кэк-уок,
заворачивал задом и передом,
да не доделала нога экивок,
в двери смотрит Вильсон,
а в две́ри там -
непоколебимые,
походкой зловещею,
человек за человеком,
вещь за вещью
вваливаются в дверь в эту:
"Господа Вильсоны,
пожалте к ответу!»

И вот,
притворявшиеся добрыми,
колье
на Вильсоних
бросились кобрами.
Выбирая,
которая помягче и почище,
по гостиным
за миллиардершами
гонялись грузовичищи.

Не убежать!
Сороконогая
мебель раскинула лов.
Топтала людей гардеробами,
протыкала ножками столов.

Через Рокфеллеров,
валяющихся ничком,
с горлами,
сжимаемыми собственным воротничком,
растоптав,
как тараканов,
вывалилась,
в Чикаго канув.
По улицам
в саже́ни
дома не видно от дыма сражений.
Как в кинематографе
бывает -
вдруг
крупно -
видят:
сквозь хао́с
ползущую спекуляцию добивает,
встав на задние лапы,
Совнархоз.
Но Вильсон не сдаётся,
засел во дворце,
нажимает золотые пружины,
и выстраивается цепь -
нечеловеческие дружины.
Страшней, чем танки,
чем войск роты,
безбрюхий встал,
пошёл сторотый,
мильонозубый
ринулся голод.
Город грызнет — орехом расколот.
Сгрёб деревню — хрустнула косточкой.
А людей,
а людей и зверей -
просто в рот заправляет горсточкой.
Впереди его,
вывострив ухо,
путь расчищая, лезет разруха.
Дышит завод.
Разруха слышит.
Слышит разруха — фабрика дышит.
Грохнет по фабрике -
фабрика свалена.
Сдавит завод -
завод развалина.
Рельс обломком крушит как палицей.
Всё разрушается,
гибнет,
валится.
Готовься!
К атаке!
Трудись!
Потей!
Горло голода,
разрухи глотку
затянем
петлёй железнодорожных путей!
И когда пресекаться дух стран
стал,
голодом спёрт,
тогда,
раскачивая поездов таран,
двинулся вперёд транспорт.
Ветрилась паровозов борода седая,
бьются,
голод сдал,
и по нём,
остатки съедая,
гружённые хлебом прошли поезда.
Искорёжился, -
и во гневе
Вудро,
приказав:
«сразите сразу»,
новых воинов высылает рой -
смертоноснейшую заразу.
Идут закованные в грязевые брони
спирохет на спирохете,
вибрион на вибрионе.
Ядом бактерий,
лапами вшей
кровь поганят,
ползут за шей.
Болезни явились
небывалого фасона:
вдруг
человек
становится сонный,
высыпает ряб́о,
распухает
и лопается грибом.
Двинулись,
предводимые некою
радугоглазой аптекою,
бутыли карболочные выдвинув в бойницы,
лазареты,
лечебницы,
больницы.
Вши отступили,
сгрудились скопом.
Вшей
в упор
расстреливали микроскопом.
Молотит и молотит дезинфекции цеп.
Враги легли,
ножки задрав.
А поверху,
размахивая флаг-рецепт,
прошёл победителем мировой Наркомздрав.

Вырывается у Вильсона стон, -
и в болезнях побит и в еде,
и последнее войско высылает он -
ядовитое войско идей.
Демократизмы,
гуманизмы -
идут и идут
за измами измы.

Не успеешь разобраться,
чего тебе нужно,
а уже
философией
голова заталмужена.
Засасывали романсов тиной.
Пением завораживали.
Завлекали картиной.
Пустые головы
книжками
для веса
нагрузив,
пошёл за профессором профессор.
Их
молодая встретила орава,
и дулам браунингов в провал
рухнуло римское право
и какие-то ещё права.
Простонародью очки втирая,
адом пугая,
прельщая раем,
и лысые, как колено,
и мохнатые, как звери,
с евангелиями вер,
с заговорами суеверий,
рясами вздыбив пыль,
армией двинулись чернобелые попы.
Под градом декретов
от красной лавины
рассыпались
попы,
муллы,
раввины.
А ну, чудотворцы,
со смертных одр
встаньте-ка!
На месте кровавого спора
опора веры валяется -
Пётр
с проломанной головой собственного собора.
Тогда
поэты взлетели на небо,
чтоб сверху стрелять, как с аэроплана бы.
Их
на приманку академического пайка
заманивали,
ждали, не спустятся пока.
Поэты бросались, камнем пав, -
в работу их,
перья рифм ощипав!
В «Полное собрание сочинений»,
как в норки,
классики забились.
Но жалости нет!
Напрасно
их
наседкой
Горький
прикрыл,
распустив изношенный авторитет.
Фермами ног отмахивая мили,
кранами рук расчищая пути,
футуристы
прошлое разгромили,
пустив по ветру культуришки конфетти.

Стенкой в стенку,
валяясь в пы́ли,
билась с адмиралтейством
Лувра труха,
пока
у адмиралтейства
на штыке-шпиле
не повисли Лувра картинные потроха.

Последняя схватка.
Сам Вильсон.
И в ужасе видят вильсонцы -
испепелён он,
задом придавить пытавшийся солнце.
Кто вспомнит безвестных главковерхов имя,
победы громоздивших одна на одну?!
Загрохотав в международной Цусиме,
эскадра старья пошла ко дну.
Фабриками попирая прошедшего труп,
будущее загорланило триллионом труб:
«Авелем называйте нас
или Каином,
разница какая нам!
Будущее наступило!
Будущее победитель!
Эй, века,
на поклон идите!»
Горизонт перед солнцем расступился злюч.
И только что
мира пол заклавший,
Каин гением взялся за луч,
как музыкант берется за клавиши.

История,
в этой главе
как на ладони бег твой.
Голодая и ноя,
города расступаются,
и над пылью проспектовой
солнцем встаёт бытие иное.

Год с нескончаемыми нулями.
Праздник, в святцах
не имеющий чина.
Выфлажено всё.
И люди
и строения.
Может быть,
Октябрьской революции сотая годовщина,
может быть,
просто
изумительнейшее настроение.
Разгоняя дирижабли небесам под уклон,
поездами,
на палубах бесчисленных эскадр,
извилинами пеших колонн
за кадром выстраивают человечий кадр.

Большеголовые,
в красном сиянье,
с марса слетевшие, встали марсияне.
Взыграет аэро,
и снова нет.
И снова птицей солнце засло́нится.
И снова
с отдалённейших слетаются планет,
винтами развеерясь из-за солнца.
Пустыни смыты у мира с хари,
деревья за стволом расфеерили ствол.
На площади зелени -
на бывшей Сахаре -
сегодня
ежегоднее торжество.

День за днём спускались дни,
и снова густела тьма ночная.
Прежде чем выстроиться сумев,
они
грянули:
- Начинаем!

„Голоса людские,
зверьи голоса,
рёв рек
ввысь славословием вьем.
Пойте все и все слушайте
мира торжественный реквием.

Вам, давнишние,
года проголодавшие,
о рае сегодняшнем раструбливая весть,
вам,
милльонолетию давшие
петь,
пить,
есть.
Вам, женщины,
рождённые под горностаевые
мантии,
тело в лохмотья рядя,
падавшие замертво,
за хлебом простаивая
в неисчислимых очередях.
Вам,
легионы жидкокостых детей,
толпы искривлённой голодом молодежи,
те, кто дожили до чего-то,
и те,
кто ни до чего не дожил.
Вам,
звери,
рёбрами сквозя,
забывшие о съеденном людьми овсе,
работавшие, кого-то и что-то возя,
пока исхлёстанные не падали совсем.
Вам,
расстрелянные на баррикадах духа,
чтоб дни сегодняшние были пропеты,
будущее ловившие в ненасытное ухо,
маляры,
певцы,
поэты.
Вам, которые
сквозь дым и чад,
жизнью, едва державшейся на иотке,
ржавым железом, шестерней скрежеща,
работали всё-таки,
делали всё-таки.
Вам неумолкающих слав слова,
ежегодно расцветающие, вовеки не вянув,
за нас замученные — слава вам,
миллионы живых,
кирпичных
и прочих Иванов“.

Парад мировой расходился ровно, -
ведь горе давнишнее душу не бесит.
Годами
печаль
в покой воркестрована
и песней брошена ввысь поднебесить.
Ещё гудят голосов отголоски
про смерти чьи-то,
про память вечную.
А люди
уже
в многоуличном лоске
катили минуту, весельем расцвеченную.
Ну и катись средь песенного лада,
цвети, земля, в молотьбе и в сеятьбе.
Это тебе
революций кровавая Илиада!
Голодных годов Одиссея тебе!

1919-1920
Оценка: 
Your rating: None Average: 5 (1 vote)
CopyPaster

Читайте также