Клянусь

Тем летним снимком: на крыльце чужом,
Как виселица, криво и отдельно
Поставленном, не приводящем в дом.
Но выводящем из дому. Одета

в неистовый сатиновый доспех,
стесняющий огромный мускул горла,
так и сидишь, уже отбыв, допев
труд лошадиный голода и горя.

Тем снимком. Слабым остриём локтей
ребёнка с удивленною улыбкой,
Которой смерть влечет к себе детей
и украшает их черты уликой.

Тяжёлой болью памяти к тебе,
Когда, хлебая безвоздушность горя,
От задыхания твоих тире
До крови я откашливала горло.

Присутствием твоим: крала, несла,
Брала себе тебя и воровала,
Забыв, что ты — чужое, ты — нельзя,
Ты — Богово, тебя у Бога мало.

Последней исхудалостию той,
Добившею тебя крысиным зубом.
Благословенной родиной святой,
Забывшею тебя в сиротстве грубом.

Возлюбленным тобою не к добру
вседобрым африканцем небывалым,
который созерцает детвору.
И детворою. И Тверским бульваром.

Твоим печальным отдыхом в раю,
Где нет тебе ни ремесла, ни муки, —
Клянусь убить Елабугу твою,
Елабугой твоей, чтоб спали внуки,

Старухи будут их стращать в ночи,
что нет её, что нет её, не зная:
«Спи, мальчик или девочка, молчи,
ужо придёт Елабуга слепая».

О, как она всей путаницей ног
Припустится ползти, так скоро, скоро.
Я опущу подкованный сапог
На щупальца её без приговора.

Утяжелив собой каблук, носок,
в затылок ей — и продержать подольше
Детенышей её зелёный сок
Мне острым ядом опалит подошвы.

В хвосте её созревшее яйцо
Я брошу в землю, раз земля бездонна,
Ни словом не обмолвясь про крыльцо
Марининого смертного бездомья.

И в этом я клянусь. Пока во тьме,
Зловоньем ила, жабами колодца,
Примеривая жёлтый глаз ко мне,
Убить меня Елабуга клянётся.